Вдруг в лунном свете передо мною предстает черная квадратная фигура, тяжело топая, она приближается. Я цепенею. Это мясник Вацек. Он скрывается в дверях своей квартиры – на два часа раньше обычного. Может быть, не хватило лошадей: конина сейчас продукт весьма популярный. Я слежу за окнами. В них загорается свет, тень Вацека скользит как привидение. Я обдумываю, следует ли мне предупредить Георга Кроля; но мешать любящим – неблагодарное занятие, да и Вацек, возможно, просто завалится спать. Однако этого, кажется, не будет. Мясник распахивает окно на улицу, глядит в одну сторону, в другую. Я слышу, как он злобно пыхтит, закрывает ставни и через минуту снова выходит: он несет стул, за голенищем нож-рубак. Он садится на стул и, видимо, намерен дождаться Лизы. Я смотрю на часы: половина двенадцатого. Ночь тепла, и Вацек может с успехом проторчать здесь несколько часов. С другой стороны, Лиза находится у Георга довольно давно. Хрипловатый шепоток любви уже стих, и если она выйдет и угодит прямо в объятия мясника, то, конечно, придумает какое-нибудь правдоподобное объяснение, а он, вернее всего, попадется на эту удочку; но все же лучше, если этого не случится.
Я прокрадываюсь вниз и выстукиваю на двери Георга начало Гогенфридбергского марша. Георг высовывает лысую голову. Я сообщаю о создавшейся ситуации.
– Вот черт, – говорит он. – Постарайся его спровадить.
– В такое время?
– Попытайся! Пусти в ход все свое обаяние. Ленивым шагом возвращаюсь на улицу, зеваю, останавливаюсь, потом подхожу к Вацеку.
– Прекрасный вечер, – говорю я.
– А мне наплевать, – отзывается Вацек.
– Тоже неплохо, – соглашаюсь я.
– Теперь все это уже скоро кончится, – вдруг решительно заявляет Вацек.
– Что именно?
– Сами отлично знаете, что! Безобразие! Что же еще?
– Безобразие? – спрашиваю я с тревогой. – Как так?
– А что же? Или вы другого мнения?
Я смотрю на огромный нож за его голенищем и уже вижу среди памятников Георга, лежащего с перерезанным горлом. Лизу, конечно, нет: таков извечный идиотизм мужчин.
– Смотря как подойти, – дипломатически замечаю я. Мне не совсем понятно, почему Вацек давно не влез в окно к Георгу. Оно в нижнем этаже и открыто.
– Скоро все пойдет по-иному, – мрачно заявляет Вацек. – Прольется кровь. Виновные будут наказаны.
Я смотрю на него. У него длинные руки, он весь жилистый и, видимо, очень сильный. Я мог бы дать ему в подбородок коленом и, когда он взовьется, нанести удар в пах или, если он попытается бежать, подставить ему ногу и несколько раз хорошенько стукнуть головой о мостовую. Для начала этого хватит, – но что будет дальше?
– Вы его слышали? – спрашивает Вацек.
– Кого?
– Да вы же знаете! Его! Кого же еще! Есть только один такой, как он!
Я настораживаюсь. Но улица тиха. Кто-то бесшумно потянул раму и закрыл окно в комнате Георга.
– Кого это я должен был слушать? – спрашиваю я громко, стараясь выиграть время и подать знак, чтобы Лиза смылась в сад.
– Да его! Фюрера! Адольфа Гитлера!
– Адольфа Гитлера? – повторяю я с облегчением. – Ах, этого!
– Как так этого? – вызывающе спрашивает Вацек. – Разве вы не за него?
– Конечно, за! Особенно сейчас! Вы даже представить себе не можете, до какой степени я за!
– А почему же вы тогда его не слушали?
– Но ведь он же здесь не был.
– Он выступал по радио. Мы слушали на бойне. У нас мощный приемник. Он все повернет по-другому! Потрясающая речь! Уж он-то знает, что к чему! Все пойдет по-другому!
– Ну ясно! – отвечаю я. В одной этой пресловутой фразе «все пойдет по-другому» заключено универсальное оружие всех демагогов земного шара.
– Все пойдет по-другому! А как насчет кружки пива?
– Пива? Где?
– Да у Блюче, за углом.
– Я жду свою жену.
– Вы можете с таким же успехом ждать ее и у Блюме. А о чем Гитлер говорил? Мне очень хотелось бы узнать подробнее. У меня приемник не работает.
– Обо всем, – заявляет мясник и встает. – Этот человек знает все! Все, говорю я вам, камрад!
Он ставит стул в сени, и мы дружно шествуем в ресторан Блюме с садом, чтобы насладиться дортмундским пивом.
Х
В мягких сумерках стеклянный человек стоит неподвижно перед клумбой с розами. Григорий Седьмой прогуливается по каштановой аллее.
Пожилая сестра водит согбенного длинноволосого старца, который то и дело пытается ущипнуть ее крепкий зад и каждый раз при этом весело хихикает. Рядом со мной на скамейке сидят двое мужчин и каждый старается объяснить другому, почему тот сошел с ума, причем оба друг друга не слушают. Три женщины в полосатых платьях поливают цветы; молча скользят они сквозь вечерний полумрак, держа в руках цинковые лейки.
Я сижу на скамье возле клумбы с розами. Жизнь здесь течет мирно и естественно. Никого не тревожит то обстоятельство, что доллар поднялся за один день на двадцать тысяч марок. Никто из-за этого не вешается, как та старая супружеская чета вчера в городе – их нашли сегодня утром в платяном шкафу, каждый повесился на обрывке простыни. Кроме них, в этом шкафу уже ничего не оказалось, все было заложено и распродано, даже кровать и этот шкаф. Когда покупатель вознамерился вывезти вещи, он обнаружил мертвецов. Они висели, обняв друг друга и как бы показывая один другому распухшие, посиневшие языки. Супруги оказались странно легкими, и их без труда вынули из петли. Оба были тщательно вымыты, волосы приглажены, платье аккуратно залатано и вычищено. Покупателя – полнокровного торговца мебелью – вырвало, когда он их увидел, и он заявил, что не желает теперь брать шкаф. Только вечером изменил он свое решение и все-таки прислал за ним. К тому времени мертвецы уже лежали на кровати, но пришлось снять их и оттуда, так как ее тоже должны были забрать. Соседи одолжили несколько столов, и супругов уложили на них, завернув головы в шелковую бумагу. Эта бумага была единственной их собственностью, найденной в пустой квартире. Они оставили письмо, в котором сообщали, что хотели отравиться газом, но компания выключила у них газ, так как они слишком давно не платили. Поэтому они просили торговца мебелью извинить их за причиненное беспокойство.
Ко мне подходит Изабелла. На ней короткие синие брюки до колен, желтая блузка, на шее янтарное ожерелье.
– Где ты был? – спрашивает она, задыхаясь от быстрой ходьбы.
Мы не виделись несколько дней. Каждый раз по окончании службы я выскальзывал из церкви и уходил домой. Нелегко было отказываться от замечательного ужина и вина в обществе Бодендика и Вернике, но я предпочитал спокойно побыть с Гердой, хотя и приходилось ограничиваться бутербродами и картофельным салатом.
– Где ты был? – повторяет Изабелла.
– В городе, – уклончиво отвечаю я, – там, где деньги – главное.
Она садится на спинку скамьи. Ноги у нее очень смуглые, как будто она много загорала на солнце. Оба мужчины рядом со мной сердито смотрят па нее, потом встают и уходят. Изабелла соскальзывает на сиденье.
– Зачем дети умирают, Рудольф? – спрашивает она.
– Этого я не знаю.
Я не смотрю на нее. Я вовсе не хочу снова попасть к ней в плен; достаточно того, что она сидит здесь рядом, вытянув стройные ноги в теннисных брюках, словно почуяла, что отныне я решил жить по рецепту Георга.
– Почему они родятся, если сейчас же умирают?
– Это уж ты спроси у викария Бодендика. Он уверяет, что Господь Бог ведет счет каждому волоску, падающему с головы любого человека, и что у всего есть свой смысл и своя мораль.
Изабелла смеется.
– Господь Бог ведет счет? Что же он проверяет? Самого себя? Зачем? Ему ведь все известно.
– Да, – соглашаюсь я и вдруг почему-то начинаю злиться.
– Он всеведущий и всеблагой, он справедлив и полон любви – и все-таки умирают дети и умирают матери, которые им нужны, и никто не знает, почему на земле столько горя.